— Как же…
— Ты полынушка, полынка, — тоненько завела бабка Маруся.
— Полынь, трава го-орькая, — подхватил дед; я знал эту песню, тоже стал подпевать.
— Не сама ли ты, злодейка,
Травка, уродилася,
По зеленому лужочку,
Травка, расселилася…
Бабка выводила, закрыв глаза, застыв как на молитве; теряясь в морщинах, на дряблых щеках блестели дорожки.
— Что же вы плачете, бабушка? — перебил я песню. — Мы к вам в гости приехали, так хорошо сидим, поем, а вы плачете.
— Потому и плачу, деточка, потому и плачу, ангел ты мой светлый…
Потом я лежал на мягкой бабкиной постели, пахнущей камфорной растиркой и какими-то травами, — от стены тянуло прохладой, — лежал и слушал, о чем говорят старые.
— Как твои сыновья?
Сыновья у бабки Маруси от второго мужа, от Тихона, погибшего на войне.
— Грех жаловаться. Работящие, не пьют.
— Ну и слава богу. По нонешней жизни — это главное.
— Младший, Коля, к себе зовет. Дом построил. На том месте, где Антон Блоха жил.
— А что Блоха? Разве умер?
— Куды умер! Если б умер! Жил не как люди и… застрелился, окаянный, прости его господи! Охо-хо-шеньки, страсть-то какая. Голова у него разболелась. Болит день, два, три — ничто не помогает. Озлился он — не любил ведь, когда что-нибудь не поддается, — ну и «полечил».
— Жаль. Какой мастер был! В чем хошь разбирался. Даже швейцарские часы чинил… Помнишь, какие я с германской принес?
— Как же! За мешок проса потом сменяли — помню, тятя…
Проснулся от духоты. Вместо перины почувствовал под собой сено; все тело в поту, одежда липнет. Открыл глаза и ослеп. Солнце кололо острыми пучками игл даже сквозь смеженные веки. Отвернувшись, посмотрел: где же мы стоим?
Мерин осторожно щипал сочную, жесткую, луговую траву. Дед, опустив в воду ноги, сидел на берегу речки.
Речка! Заросшая камышом и кугой, в зеленых блинах кувшинок, с рогозом и осокой, — речка! В нашем хуторе был только пруд, в котором водились затравленные утками лягушки да худосочные караси; всякую растительность — если она появлялась — съедали или затаптывали коровы, пившие из пруда воду. Речку я видел первый раз в жизни. Я кинулся в камыши, я носился по ним как угорелый. Речка! Как пахнет! Горько — кугой, терпко — тиной, нежно-сладко — пыльцой осота. А какие стрекозы! Глаза — как фонари! А там что? Ах, да это же утка с выводком! Быстро перебирая лапками, утята, комочки пуха, переплыли струю и проворно спрятались на том берегу. Речка! Настоящая речка!
Набегавшись, я подошел к деду.
— Как называется эта речка?
— Красная Девица.
— О, какое!.. А я знаю, почему такое название. Потому что красивая, да?
— Да, поэтому… Ну что, поедем?
— Может, еще побудем?
— Нет, пора.
— Ну де-ед!
— Что как маленький. На обратном пути остановимся.
— Ага, «остановимся»… Хоть бы разбудил пораньше.
Я надулся, отошел в сторону. Дед, вытерев ноги о траву, обул сандалии, умылся. Умываясь, вымочил рубаху и не заметил этого. Долго, с удовольствием, утирал лицо пожелтевшим рушником с выцветшими райскими птицами. Откуда такой? — подивился я. Дома ни разу не видел.
Дед взглянул на меня через плечо раз-другой, похлопал по спине:
— Ну искупнись, только побыстрее, я подожду.
И мир между нами был восстановлен.
Вода в речке оказалась холодная и мягкая, совсем как колодезная, только с горьковатым привкусом тины и осоки. Не то что в нашем пруду, где она вечно мутная и пахнет какими-то помоями. Я переплыл речку несколько раз туда и обратно, замерз и, ухая и прыгая на одной ножке, вылез на берег. Обтираясь дедовым рушником, пахнущим сундуком, нафталином и еще чем-то тревожно-загадочным, опять подумал: откуда такой!
— Вера вышивала… Шутка сказать — почти семьдесят лет назад.
Бабка Вера, дедова жена, умерла после войны, отец мой и тот ее почти не помнит.
— Вон там она жила. Еще когда в девках…
По тому берегу, по бугру, громоздясь один над другим, топорщили камышовые крыши приземистые саманные дома.
— А что это за село?
— Россошки. Тут она и жила, — повторил дед, вздохнув. — Ну, поехали…
Дорога поднималась в гору. Мы с дедом шли пешком. Я — сам по себе, дед — держась за тачку; правда, он делал вид, что не держится, а помогает мерину. У Сереги под толстой шкурой будто веревки натянулись, круп лоснился от пота.
— А почему это село Россошками называется?
Дед остановил мерина, отдышался.
— Переселенцы из-под Россоши тут живут. Россошь — город, и в старину им уже был… А это — выселки. Потому и Россошки.
— А Россошь — как это понять?..
— Кто ж его знает, — смущенно, после некоторого молчания, пробормотал дед. — Вот вырастешь, читать как следует выучишься, обо всем в книгах прочтешь, — а книги есть занимательные! Тогда и мне скажешь…
Чем выше всходили, тем шире раскрывалась земля… Вот уже видна белая Новосолдатка, за ее околицей — меловые выветренные овраги, зачервонели крыши Краснолипья, чернеет лес, который проезжали утром. А если смотреть в другую сторону — там все тянулось, тянулось вдоль речки село Россошки, потом какие-то хутора, опять село, уже другое, — и все терялось в дымке, в белесых испарениях. За дымкой — я знал — речка моей прабабки сливалась с другой, у которой название чудное и загадочное, — Потудань.
О, как далеко мы заехали!..
Дед опять остановился, посмотрел окрест, погладил меня по макушке.
— Видишь, какая она, кормилица наша…
Сердчишко мое затрепетало от восторга и гордости, подкатило к нему что-то теплое, и я звонко крикнул: