Тесные врата - Страница 19


К оглавлению

19

— Вижу-у!

На горе, на самом взлобке, торчали из земли старые кирпичи, железяки, изъеденные ржой, валялся у дороги ровный, круглый камень. Такие камни я уже видел.

— А я знаю, что это такое, дед. Это жернов?

— Да. Тут когда-то ветряк стоял.

— В старину?

— В старину.

— Расскажи про старину.

Дед остановил мерина, кряхтя, взгромоздился на тачку, я залез следом.

— Говоришь — про старину? Когда ездили на стригуну?..

И, дернув вожжи, дед начинает. Сперва про мельницу, про ее хозяина — Савву Никитича (покопавшись в перепутанных нитях родства, он неожиданно даже для самого себя устанавливает, что мельник-живоглот доводится через мать мне какой-то родней), незаметно переходит на империалистическую, потом на гражданскую войну… Рассказывает, как организовывалась в нашем хуторе коммуна, потом колхоз; как через дверь стрелял кулак Тужурка…

Деду было что рассказать. Но по младости — половину, а то и больше — я пропустил мимо ушей. Интересовало другое: можно ли шашкой перерубить человека, на сколько километров летит винтовочная пуля, как изготовлялся обрез? Я то и дело перебивал деда подобными вопросами, он терпеливо объяснял и… продолжал.

И до сих пор мне не совсем понятно, зачем он продолжал…

Оськино — богатое село.

Дома в этом селе большие, старые, на совесть и похвальбу сделанные, под шифером или железом, есть и под цинком. Перед каждым двором настоящая мостовая из расколотых горшков. Оськино — село гончаров, и название свое ведет от первого мастера — Осипа, Оськи.

В центре села, у колодца, дед обратился к молодухе, набиравшей воду:

— У кого бы нам посуды купить, дочка?

— А какую вам надо? Наливную, накладную или украшательную?

— Дык… не знаю. Кувшины, да пару-тройку горшков для щей… А как это называется… — дед пожал плечами.

— Тогда пойдемте. Мужики как раз обжигают.

Женщина, подхватив ведра на коромысло, широко и споро зашагала впереди лошади.

— У нас хорошая посуда, сам свекор крутит. А он старой закваски, на совесть делает, без всяких нынешних финтифлюшек. Спасибо скажете не раз.

Она проводила нас до своего дома, завела во двор. Там под дощатым навесом гудела печь огромных размеров, невиданной формы. Из черного, прокопченного жерла лоснящийся, широкоплечий мужик выхватывал специальными клещами огненные, почти прозрачные от жара кувшины, и ставил на землю. Земля под ними трещала и дымилась. На легком сквознячке кринки быстро остывали — краснели, потом на боках у них появлялись фиолетовые пятна, которые быстро расползались, увеличиваясь, — и в тот момент, когда пятна покрывали весь сосуд, другой гончар, старик с растрепанной бородой и воспаленными от дыма глазами, мазал внутри каким-то раствором. Валил чад, густой и едкий, воняющий дегтем.

Освободив печь, молодой натаскал из сарая новую партию необожженной посуды, старый искусно переложил кринки сухими яблоневыми чурками. Дрова вспыхнули от уснувших было углей, по кувшинам заплясал веселый огонь, и печь вновь загудела.

Что-то магическое, волшебное было в действах мастеров, каждое их движение казалось наполненным — а оно так и было! — каким-то особым, тайным и чудесным смыслом. И стало даже немного удивительно, что такие люди говорят на простом русском языке, — у них и язык, казалось, должен быть свой, особенный, никому, кроме посвященных, не понятный.

— Гляньте, мальчонка смотрит — аж рот открыл! — засмеялась женщина.

И я очнулся…

— Что, делать больше нечего? Поросенка покорми! — прикрикнул на сноху старый мастер, а мне заглянул в глаза, подмигнул и подарил глиняную свистульку.

Потом мы грузили посуду, еще горячую, и старый гончар сетовал:

— Брезговать стал народ нашим ремеслом. Подавай заграничный фаянс. А что хорошего в нем? Одно только что немецкий…

— Твое ремесло не умрет — вот сын-то перенял, — сказал дед.

— Сын-то перенял, да что толку. Машину им загорелось. А внучка нет. — Он грустно взъерошил мне волосы. — Не хотят…

Я лежал на сене — бок грели остывающие кувшины, — лежал, смотрел в белесое, словно застиранное небо, где парил одинокий коршун. Дул в подаренную свистульку и ломал голову: как же птице удается держаться в воздухе — ведь чтоб лететь, надо махать крыльями! А коршун, задернув веками глаза, дремал в горячем струящемся мареве, забыв, что голоден и что в гнезде ждут ненасытные птенцы… Когда переставал свистеть, слышал, как трещит в пыльной придорожной траве хор кузнечиков, опьянелый от жары, от избытка жизненных сил. Дед вполголоса поругивал Серегу: дескать, ленив ты, братец, домой поторопиться не хочешь. Понимал его мерин, или нет — неизвестно, только хода не прибавлял, все так же трусил, поекивая селезенкой.

Крепко пахло лошадиным потом, от кринок — тонко, ненавязчиво — жженой глиной, горьковатым яблоневым дымом, с поля тянуло терпким гречишным цветом.

Впечатлений за день было столько… За всю семилетнюю жизнь, наверное, столько не узнал и не увидел. Я очень устал и сделался от этого ко всему безразличен. Меня даже спуск не увлек. А это был трудный спуск: тачка набегала на Серегу, Серега упирался изо всех сил, хомут висел у него почти на ушах. Дед слез и помогал мерину, а я продолжал смотреть в небо и бездумно свистеть. Потом ехали по мосту через речку.

— Нарвем камыша?

— А ну его, — вяло отмахнулся я. А как потом жалел!..

Дальнейшее помню и вовсе разрозненными кусками: ехали вдоль каких-то лесопосадок, нас то и дело обгоняли большие машины, осталась в памяти чья-то собака с высунутым языком, потом меня куда-то переносили, раздевали…

19